Падучая стремнинаИгорь-Северянин
(...) Итак, мы жили в Гатчине — я, мама И старая прислуга, пятьдесят Лет жившая у нас. Ее, ребенком Лет девяти, не больше, взяли в дом. Я Гатчину люблю: ее озера — Серебряное, с чем тебя сравнить? — И Приорат, и ферма, и зверинец, И царский парк, где «Павильон Венеры», Не нравиться не могут тем, кто любит Действительно природу, но, конечно, Окрестности ее, примерно Пудость, Где водяная мельница и парк С охотничьим дворцом эпохи Павла, Гораздо ближе сердцу моему. Но эту местность я узнал позднее, Спустя почти что год. Другое лето Я проводил, само собой понятно, Уже на мельнице. Однако, это Я расскажу впоследствии. Тоска, Терзавшая меня, в связи с Цусимой, Мне не давала наслаждаться летом, И даже парк мне был тогда не в парк. Мы в Петербург уехали в июле, Ни с кем знакомства не приобретя, И если позабыть о Тимофее, О старом дачном дворнике, пожалуй, И вспомнить это лето будет нечем. Но Тимофея позабыть нельзя. И я сейчас вам объясню причину: Я, как-то, разговария с ним, Обмолвился о скуке. Пригласил он Меня к себе. Я, с детства демократ, Зашел к нему однажды. Проболтали До позднего мы вечера. В беседе Бутылку водки выпили. Со Златой, Своею дочерью, он познакомил. Ей тоже восемнадцать лет. Блондинка, Высокий рост, и чудный цвет лица. Она вернулась вечером с работы И, поклонясь слегка, прошла в каморку К себе. Я мельком на нее взглянул, Но все же различить успел и свежесть Ее лица, и красоту походки, И общее изящество. Не странно ль, Но сразу я почувствовал влеченье К той девушке. Я больше не встречал Ее ни разу в это лето. Вскоре Уехали мы в город. В СЕНТЯБРЕ В осенний парк поэта потянуло, И я поехал в Гатчину. Весь день Я пробродил в безлюдном Приорате, А к вечеру зашел и к старику, К отцу красивой дочери. Приветлив Он был со мной и чаем угостил. И в этот раз мы выпили изрядно Убийственно- живительного зелья. Я вскольз спросил о Злате, но она Уже месяц, как уехала работать, И в Петербурге у портнихи модной, Вблизи Стремянной улицы, жила. Ее же сестры — Маша, Анна, Лиза И Феня — находились при отце. Две первые, замужем, имели Уже детей по два—четыре года, И красотой совсем не отличались, Но Лиза, младше Златы, миловидный Утонченный и хрупкий был ребенок, Которому двенадцатый шел год. И крошка Феня, шустрая резвунья, Была мила; ей было только семь. Два месяца прошло. Настала Зима, — мне захотелось в зимний парк. Ах, Гатчина, излюбленное место Моих прогулок на норвежских лыжах, «Музей моей весны», как я однажды Назвал тебя в одной поэме, много Ты говоришь душе моей и сердцу! Люблю благоговейно повторять Упругое и звучное названье. Ах, Гатчина, какая ты теперь? Боюсь подумать. Скройся злободневность, Минувшего собой не оскверняй! И в этот раз зашел я к Тимофею Из парка отдохнуть и посидеть, Зашел к нему и в полдень отогреться: Мороз трещал румяно на дворе. Все были дома: было воскресенье, И, как приятный для меня сюрприз, Приехала из Петербурга Злата. Одетая со вкусом, очень просто, Она играла с маленькою Феней И весело шутила. Я, любуясь, Невольно засмотрелся на нее. Она мгновенно взгляд мой уловила. Слегка смутилась, волоса оправив, И скромно села к чайному столу. Я после чая предложил ей вместе Со мною в парк пройтись; она охотно, Без всякого ломанья, согласилась, И, говоря вполне непринужденно, Мы с ней пошли, так молодо смеясь. О, белый снег, холодный и пушистый! О, старый парк, дремотный и тенистый! О, первая священная любовь! (...) На дачу переехав, первым делом, Я начал строить небольшую лодку По собственному плану. Наш хозяин, Крестьянин Александр Степаныч, плотник Был превосходный. Через две недели Она была уже совсем готова. С каютой парусиновой и с носом, Остро и резко срезанным, похожа Была своей конструкцией на крейсер. Я дал названье ей — «Принцесса Греза». Она предназначалась мной для наших Прогулок по Ижоре. Так для Златы Был приготовлен маленький сюрприз. Мне флаг она впоследствии в подарок Андреевский, морской, своей работы, Преподнесла, и я его хранил До своего отъезда из России. Белеет ночь изысканно — больная, Мистическая, призрачная ночь. Вздыхает Май, невидимый для глаза, И отдыхает, лежа, перед дальним Путем на юг до будущей весны. Июнь во всем: и в шепоте дремотном Зеленых струй форелевой реки, И в золотисто-желтых ненюфарах, И в еле уловимых тайных горах Пьянительного воздуха ночного, И в поволоке ненаглядных глаз. Она поет вполголоса, склоняя Свое лицо к волне, то сразу резко Ко мне свои протянутые руки И прижимает к пламенной груди Меня, в уста целуя бесконечно, То шепчет еле слышно, с тихой грустью, Исполнена мучительных предчувствий: «О, неужели можем мы расстаться Когда-нибудь?» — и горько, горько плачет. Вдали дворец нахмурен обветшалый, И парк, — из кедров, лиственниц и пихт, — На берегу реки затих. Он грезит Пирами императора, когда Безумствовал державный неврастеник В тени его приманчивых ветвей. Как говорит преданье, Павел Первый В болезненных неистовствах был страшен И убивал опальных царедворцев Во время вспышек злой неврастении. И знает кто? Быть может, эти вопли Нетопырей, летающих над речкой, Невинно-убиенных голоса? Шумит, шумит падучая стремнина, Бежит, бежит зеленая волна, Из-под плотины с брызгами и пеной Река кристально-чистая течет. Стремительным течением влекома, К водовороту льнет «Принцесса Греза». Задержана умелою рукою, Как перышко, отпрядывает вспять. Прозрачно дно реки. Бесшумной стрелкой То там, то здесь, фунтовые форели Скользят в воде, и сердце рыболова В томленьи сладком томно замирает. Ночь белая, форели, зелень струек. И веяние невидимых жасминов, И лирикой насыщенные речи, — Как обоятельна на этом фоне Неповторимая вовеки Злата! (...)
|